Неточные совпадения
Не ветры веют буйные,
Не мать-земля колышется —
Шумит, поет, ругается,
Качается, валяется,
Дерется и целуется
У праздника народ!
Крестьянам показалося,
Как вышли на пригорочек,
Что все село шатается,
Что даже церковь старую
С высокой колокольнею
Шатнуло раз-другой! —
Тут
трезвому, что
голому,
Неловко… Наши странники
Прошлись еще по площади
И к вечеру покинули
Бурливое село…
Но тяжелый наш фрегат, с грузом не на одну сотню тысяч пуд, точно обрадовался случаю и лег прочно на песок, как иногда добрый пьяница, тоже «нагрузившись» и долго шлепая неверными стопами по грязи, вдруг возьмет да и ляжет средь дороги. Напрасно
трезвый товарищ толкает его в бока, приподнимает то руку, то ногу, иногда
голову. Рука, нога и
голова падают снова как мертвые. Гуляка лежит тяжело, неподвижно и безнадежно, пока не придут двое «городовых» на помощь.
Самые
трезвые и черствые натуры теряют
голову и удивляют мир своими юношескими увлечениями.
Но такие обвинения легко поддерживать, сидя у себя в комнате. Он именно потому и принял, что был молод, неопытен, артист; он принял потому, что после принятия его проекта ему казалось все легко; он принял потому, что сам царь предлагал ему, ободрял его, поддерживал. У кого не закружилась бы
голова?.. Где эти
трезвые люди, умеренные, воздержные? Да если и есть, то они не делают колоссальных проектов и не заставляют «говорить каменья»!
Счастье его — был он
трезвый, а они — пьяные, он как-то, с божьей помощью, вытянулся подо льдом-то, держится вверх лицом посередь проруби, дышит, а они не могут достать его, покидали некоторое время в голову-то ему ледяшками и ушли — дескать, сам потонет!
«Профессор» стоял у изголовья и безучастно качал
головой. Штык-юнкер стучал в углу топором, готовя, с помощью нескольких темных личностей, гробик из старых досок, сорванных с крыши часовни. Лавровский,
трезвый и с выражением полного сознания, убирал Марусю собранными им самим осенними цветами. Валек спал в углу, вздрагивая сквозь сон всем телом, и по временам нервно всхлипывал.
Отбыв второй срок в остроге, Прокофий, этот бойкий, самолюбивый щеголь-малый, вышел оттуда совсем конченным человеком.
Трезвый он сидел, ничего не делал и, сколько ни ругал его отец, ел хлеб, не работал и, мало того, норовил стащить что-нибудь в кабак, чтобы выпить. Сидел, кашлял, харкал и плевал. Доктор, к которому он ходил, послушал его грудь и покачал
головой.
Мне хотелось поговорить с ним, когда он трезв, но
трезвый он только мычал, глядя на все отуманенными, тоскливыми глазами. От кого-то я узнал, что этот на всю жизнь пьяный человек учился в казанской академии, мог быть архиереем, — я не поверил этому. Но однажды, рассказывая ему о себе, я упомянул имя епископа Хрисанфа; октавист тряхнул
головою и сказал...
— Не советую: там что-то все не ладится; того и гляди, начнется такая попойка, что и у
трезвых в
голове зашумит.
Во всём человек особенный, кузнец и пьяный был не страшен, он просто снимал с
головы шапку, ходил по улице, размахивая ею, высоким заунывным голосом пел песни, улыбался, качал
головой, а слёзы текли из его глаз обильнее, чем у
трезвого.
Лаврова я знаю давно. Он сын священника, семинарист, совершенно спившийся с кругу и ставший безвозвратным завсегдатаем «Каторги» и ночлежных притонов. За все посещения мною в продолжение многих лет «Каторги» я никогда не видал Лаврова
трезвым… Это — здоровенный двадцатипятилетний малый, с громадной, всклокоченной
головой, вечно босой, с совершенно одичавшим, животным лицом. Кроме водки, он ничего не признает, и только страшно сильная натура выносит такую беспросыпную, голодную жизнь…
Академическое предание убеждало этих людей, что
трезвый, воздержный и самообладающий художник вовсе не художник; оно оправдывало эту порочную слабость, делало ее принадлежностью художника и насаждало около стен василеостровской академии целый класс людей, утверждавших за собою право не владеть собою, ибо страсти их велики без меры и
головою выше всяких законов.
Это становилось несносно; хотелось во что-нибудь вслушиваться, что-нибудь понять и проснуться, но развинченное тело лежало пластом, и всякие
трезвые впечатления были чужды больной моей
голове.
Увидевши, в чем дело, Акакий Акакиевич решил, что шинель нужно будет снести к Петровичу, портному, жившему где-то в четвертом этаже по черной лестнице, который, несмотря на свой кривой глаз и рябизну по всему лицу, занимался довольно удачно починкой чиновничьих и всяких других панталон и фраков, — разумеется, когда бывал в
трезвом состоянии и не питал в
голове какого-нибудь другого предприятия.
Тетерев. Не хочу захотеть, ибо — противно мне. Мне благороднее пьянствовать и погибать, чем жить и работать на тебя и подобных тебе. Можешь ли ты, мещанин, представить себе меня
трезвым, прилично одетым и говорящим с тобою рабьим языком слуги твоего? Нет, не можешь… (Поля входит и при виде Тетерева пятится назад. Он, заметив ее, широко улыбается и, кивая
головой, говорит, протягивая ей руку.) Здравствуйте и не бойтесь… Я ничего не скажу вам больше… ибо всё знаю!
Четырёх лет взял меня к себе дьячок Ларион, человек одинокий и чудесный; взял он меня для скуки своей. Был он небольшого роста, круглый и лицо круглое; волосы рыжие, а голос тонкий, подобно женскому, и сердце имел тоже как бы женское — до всех ласковое. Любил вино пить и пил помногу;
трезвый молчалив бывал, глаза полузакрыты всегда, и вид имел человека виноватого пред всеми, а выпивши — громко ирмосы и тропари пел,
голову держал прямо и всякому улыбался.
Ефимка бывал очень доволен аристократическими воспоминаниями и обыкновенно вечером в первый праздник, не совсем
трезвый, рассказывал кому-нибудь в грязной и душной кучерской, как было дело, прибавляя: «Ведь подумаешь, какая память у Михаила-то Степановича, помнит что — а ведь это сущая правда, бывало, меня заложит в салазки, а я вожу, а он-то знай кнутиком погоняет — ей-богу, — а сколько годов, подумаешь», и он, качая
головою, развязывал онучи и засыпал на печи, подложивши свой армяк (постели он еще не успел завести в полвека), думая, вероятно, о суете жизни человеческой и о прочности некоторых общественных положений, например дворников.
Она поставила локоть под подбородок ему, а другой рукой прижала
голову его к себе — Николай задохнулся, выпустил её и, шатаясь, потирая руками сдавленное горло, слышал её
трезвый, строгий шёпот...
Но такова сила поэтического напева, что никому, кажется, за больше чем сто лет, в
голову не пришло эту птичку проверить — и меньше всего — шестилетней тогдашней — мне. Раз сказано, так — так. В стихах — так. Эта птичка — поэтическая вольность. Интересно, что думают об этой птичке
трезвые школьники Советской России?
Но на этих соображениях не остановилась его
голова, быстро овладевавшая
трезвой мыслью делового и предприимчивого волжанина.